п»ї |
<< тетрадь 5, глава 26 >> |
До чего же красивы предвесенние утренние зори! И ясные дни, когда солнечные блики уже отливают золотом, а тени чуть сиреневые, нежные. Но впереди еще целый день напряженного хода, прежде чем вечером получишь свой кусок хлеба, с каждым днем все меньший, кружку воды и возможность упасть на голые доски и уснуть. В этот день у меня все чаще кружится голова и почва уходит из-под ног.
Мы покинули уже зимний тракт по замерзшей Оби и идем берегом, вдоль ее притока Томи. Где-то здесь, на берегу, я помогала прошлой осенью хоронить азербайджанских детей. Пережил ли хоть кто-нибудь из них эту зиму? Хотя бы тот шустрый парнишка лет двенадцати в большой папахе – единственный, кто еще держался.
Кругом лес – ели, сосны. Но я не могу смотреть на них. Стоит посмотреть на дерево, как кажется, что оно падает на меня. Смотреть надо лишь под ноги: одна нога вперед, затем другая, и опять...
Вдруг... Возле самого моего носка – картофелина величиной с воронье яйцо и даже больше. Мгновение – и она у меня в руке. И сразу – в рот! Она замерзшая и тверже камня. От холода ломит зубы и немеет язык. Хрустит на зубах земля. Я изгрызла ее раньше, чем она успела разморозиться. Удивительное дело, эта маленькая картофелина помогла мне восстановить равновесие: деревья перестали на меня валиться и смерзшийся снег больше не качался подо мною, как палуба корабля. Я смогла осмотреться. Солнце уже склонялось к верхушкам деревьев, а впереди виднелся какой-то поселок. Не обычная сибирская деревня с бревенчатыми избами – темными, приземистыми, а нечто совсем иное.
Кто-то из бывавших здесь пояснил:
– Моряковка – это новый поселок. Моряковский затон – бухта, где зимует речной Обский флот. Тут его не может затереть льдами в ледоход. Здесь и ремонтные мастерские, и дома для рабочих.
Тут я внезапно почувствовала мучительную жажду и нарастающую слабость. Напряжением воли я принудила себя идти вперед, но взгляд оставался словно прикованным к этому видению – бадейкам, полным воды.
Вдруг вокруг все померкло. Лишь фигура женщины с бадейками воды в центре моего поля зрения оставалась ярко освещенной. Но тьма надвигалась, как шторки затвора фотоаппарата, пока не поглотила все.
Тьма, непроглядная тьма кругом!
И прежде очень часто в глазах у меня темнело от слабости, но длилось это недолго. Но сей раз все обстояло иначе: я закрывала и вновь открывала, даже таращила, глаза, но тьма оставалась такой же непроглядной. Я продолжала идти, ощупывая рукой спину той, что шла впереди, а локтем – плечи моей соседки. Я напряженно прислушивалась к шагам и не слышала их. Я делала нечеловеческие усилия, чтобы не упасть, и некоторое время это мне удавалось. Но когда за чертой поселка дорога пошла под гору, на лед реки, я больше не смогла держаться на ногах и – без стона, без слова – рухнула ничком в снег.
– Жива! – услышала я, приходя в сознание, голос Лени Пощаленко, начальника конвоя. – Но вряд ли встанет.
– Встанет! Живуча. – услышала я грубый голос.
– Придется хлеба дать...
– Обойдется! – буркнул второй голос, и я узнала Швеца.
Я хотела встать, даже рванулась, но на мне будто лежала неимоверная тяжесть, не давая даже шелохнуться. И тьма, кромешная тьма...
Каких усилий мне стоило пройти остававшиеся несколько километров! Все кругом казалось затянутым серовато-лиловой вуалью, в ушах звенели тысячи комаров, и сердце колотилось где-то в горле, а тело будто не мое. Шла с единственной мыслью: «Надо выдержать! Во что бы то ни стало выдержать!»
Солнце заходило, когда мы добрались до Тигильдея – последней остановки перед Томском. Впервые за все время этого «крестного пути» в помещении, куда нас загнали, были нары и окна, а в глубине печь, возле которой разместились конвоиры. Косой луч заходящего солнца пересекал все это помещение. Я уже проглотила свою пайку хлеба, с истинным наслаждением выпила кружку горячей воды. Сон уже мутил мое сознание, но я сопротивлялась, потому что хотелось еще немного полюбоваться пляской золотых, переходящих в оранжевый цвет пылинок.
– Керсновская! К дежурному! – рявкнул кто-то в дверях.
Что за напасть? Очарование золотистого луча исчезло.
В дежурной комнате при входе Леня Пощаленко сунул мне в руку кусок хлеба граммов в 400.
– На, спрячь! Перед выступлением съешь. Осталось до Томска совсем немного... Держись, не подведи!
Разумеется, до утра я не стала откладывать и сейчас же его проглотила. Разве можно было удержаться от соблазна?
В этот день – последний день этого кошмарного этапа – у нас было даже какое-то приподнятое настроение. Так уж устроен человек: заканчивая один отрезок жизненного пути, хочется ве-рить, что следующий, начинающийся отрезок будет лучшим, даже если начало нового пути – под тюремными сводами. Не на этом ли ни на чем не основанном оптимизме построен обычай по-здравлять с Новым годом?
Слабо холмистая, пересеченная небольшими речками местность, почти лишенная растительности. Все чаще, все крупнее деревушки. Все больше телеграфных линий указывает на то, что мы приближаемся к крупному городу.
Еще бы, Томск – «порфироносная вдова»* (В «Медном всаднике» А. С. Пушкина:
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.*)
Сибири, уступившая свою корону молодой столице – Новосибирску. Томск был знаменит своим университетом, медицинский факультет которого воспитал врачей, особенно окулистов, с мировым именем. Томск – торговый центр, когда-то оплот энергичного, предприимчивого, бесстрашного, а порой и бесшабашного купечества. Все это я хоть и понаслышке, а знала.
Мне же довелось увидеть совсем иной город: Томск – грязных, давно не чищеных улиц; Томск – лишенный света и отопления; Томск – пустых домов с разобранными на топливо заборами; Томск – переполненных до предела тюрем... Нет, не своим университетом могла похвастать бывшая столица Сибири, а своей тюрьмой на тракте Красноярск – Иркутск. Впрочем, тюрьма была построена в царское время, но «исправлена и дополнена» (а особенно – наполнена) в наше.
Вдали, на правом берегу Томи, в синей дымке уже был виден город. Мне казалось, что изда-ли все города меж собой схожи, но этот поразил меня своим черным цветом. Объясняется это про-сто: до сих пор я разглядывала издалека лишь европейские города. Но вот мы спустились в долину, и город скрылся из виду. Томь мы перешли у поселка Черемошки, в нескольких километрах от города. Повсюду лесопильные заводы, лесообрабатывающие предприятия... Бревна, доски, горы опилок и толпы заключенных. – серых людей с серо-зелеными лицами. Всюду конвоиры с винтовками, полицейские собаки и колючая проволока.
Сколько лет, сколько бесконечно долгих лет суждено было мне видеть весь мир в рамке из колючей проволоки!
– Смотрите, а вот и наш Николай Щукин! – услышала я голос Лиды Торгаевой, красивой смуглой девочки, с которой я когда-то работала на Анге и к которой был неравнодушен Лотарь Гершельман. Ее присоединили к нам, кажется, в Молчанове: Хохрин и ее засадил за невыход или опоздание на работу, но не мог дать больше одного года, так как ей не было еще шестнадцати лет.
– Так ему, подлизе, и надо! Уж как старался! Нас обирал – все Хохрину таскал! Все его приказы выполнял! Скольких по его приказу хлеба лишал! Но с чертом так и бывает: сколько ему не служи, а в пекло все равно утащит! Мой батя – старый инвалид: он в лесу не работал, рыбачил. Уж сколько рыбы аспиду Хохрину поперетаскал! Все равно, как я приболела и два дня на работу не ходила – в тюрьму упек!
Я посмотрела туда, куда она указывала, и действительно увидала Щукина – подхалима, заведовавшего ларьком, ставленника Хохрина. Худой и ободранный, он отгребал на пилораме опилки.
«За Богом молитва не пропадет». А если молишься черту?
<< тетрадь 5, глава 26 >> |
Reproduction of this site or any of its parts is possibly only with
heirs' permission.
Conditions for reprint permission >>
©2003-2024. E. A. Kersnovskaya. Heirs (I. M. Chapkovsky).
Letter >>
п»ї |