п»ї |
<< тетрадь 5, глава 36 >> |
Большим удобством являлось то, что наш барак находился, в виде исключения, не в жилой, а в рабочей зоне, там же, где и больница, в которой работало большинство наших женщин. Впрочем, слово «большинство» явно неуместно. Нас, политических, было всего восемь, и то я не всех запомнила.
Прежде всего, дневальная Юлия Михайловна Слюсарь из Одессы, с Молдаванки – очень спокойная, симпатичная, вообще какая-то уютная старушка. Каждой из нас старалась сделать что-нибудь приятное или хоть слово ласковое сказать. Внучата обычно обожают таких бабушек! Осуждена она была за измену Родине. Что подразумевается под статьей 58, пункты 1-а и 11, об «измене Родине», я и сегодня не очень-то понимаю. Ведь судили же (и осуждали на 20 лет каторги) глупых, забитых жизнью и нуждой женщин только за то, что, имея по 6 детей, они приняли в подарок от немцев корову. Так ли уж опасна для Родины корова? И солдат, попавший в плен тяжелораненым, в бессознательном состоянии, тоже был изменником Родины! И девчонку-санитарку пятнадцати лет, работавшую при немцах в больнице, чтобы прокормиться самой и прокормить парализованную мать, и ее меньшую сестренку тоже судили за измену Родине.
Каждый раз, встречаясь с таким широким диапазоном толкования понятия об измене, я не переставала удивляться. Но с годами мне хоть легче стало с этим разбираться; тогда же, в самом начале моего тюремного университета, я просто вставала в тупик.
Женщину, осужденную по одному делу с Юлией Михайловной – Марфу Белоконь, – расстреляли. Ну а Юлию Михайловну почему-то «пощадили» – заменили смерть медленным умиранием.
Четверо были членами семьи. Что это за криминальная категория, ни один культурный и даже не очень культурный, но не лишенный самого элементарного человеческого разума, осмыслить не может.
Обычно наказание следует за виной и искупает ее. То, что наказание у нас может без всякой вины просто свалиться на голову и при этом не искупает, а увековечивает вину, я уже начала понимать, а вот то, что виновными оказываются и члены семьи: жены, матери, дети, родственники, друзья, знакомые – как библейское проклятие «чадам и домочадцам» – это до того нелепо, что и теперь, через 30 лет после того, как этот «шедевр правосудия» расцвел махровым цветом, осо-бенно в 1937 году, этому и теперь никто – ни в Европе, ни в Америке – никак не может поверить и отвергает как гнуснейшую, и притом неправдоподобную, клевету.
Вот и я, натыкаясь в лагере на этих членов семьи и выслушивая их дикую и нелепую повесть, только недоумевала и думала про себя: «Здесь что-то не так! Они от меня что-то скрывают, но я не так наивна, чтобы верить подобным сказкам». Много времени потребовалось, чтобы туман рассеялся и я увидела, как под беспощадным светом юпитеров кровоточит эта язва правосудия.
Если расправа над своими соратниками, братьями по оружию может иметь если не оправдание, то хоть объяснение в борьбе за власть, в страхе перед влиятельным соперником, то холодная расправа с их женами и детьми ничем не может быть объяснена, не то что оправдана. К примеру, расстреляли Тухачевского. Допустим, он был умен и образован, и поэтому тот, кто был глуп и бездарен, мог опасаться невыгодного сравнения, но зачем было убивать его жену и дочь?
Э, да что там! Тысячи и тысячи семей были разбиты вдребезги, и члены этих семей, даже если и не были сразу физически истреблены, то так или иначе пострадали. Скольких из этих несчастных я встречала, сколько горьких повествований мне довелось выслушать – всего этого не перечесть и не пересказать. И лишь тот, кто это сам пережил, поверит.
Итак, членами семьи были четверо. Марья Николаевна, некогда весьма высокопоставленная дама, которая даже теперь, через шесть лет, прошедших после 1937 года, никак не могла прийти в себя и смириться со смертью мужа – партийного работника, революционера. Ей протежировал Заруцкий, хорошо знавший. Иногда он устраивал ее не кухню чистить рыбу для больничного стола. Тогда она объедалась соленой рыбы, отекала, распухала и болела недели две.
Две другие старухи знали когда-то лучшие дни. Обе овдовели в 1937 году. Я помню их лица – обрюзгшие, землистые, с застывшим выражением безнадежного отчаяния. С наступлением весны они обе слегли и почти одновременно умерли.
Еще одна – рыжая Ядвига, полячка. Она была помоложе, работала также в больнице и часто ходила «мыть полы» за зону. Однажды, когда я высказала по этому поводу удивление, так как за зону обычно брали бытовичек, то на меня зашикали. Позже я узнала, что она промышляет абортами. В те годы это было небезопасно: аборт расценивался по статье 136 («преднамеренное убийство») и бил в обе стороны – по абортичке и по абортмахерше. Одним словом, Ядвиге жилось неплохо: безработица ей не угрожала.
Пожалуй, единственно интересная из моих однобарачниц – Вера Леонидовна Танькова, урожденная Невельская.
Родом из Эстонии, из Таллинна, дочь адмирала Невельского и внучка того Невельского, который при Николае I присоединил к Российской империи Приморье, открыл Татарский пролив, первый поднялся вверх по Амуру и, вопреки воле императора, объявил те края принадлежащими России.
Высокая, стройная, энергичная, образованная и, что не так часто встречается, умная и очень остроумная, она резко отличалась от остальных прибитых и сломленных судьбой женщин. Кроме того, была она моложе их всех и выглядела еще моложе своих сорока лет. Да и в неволе она находилась на два года меньше, ведь до 1939 года Эстония была самостоятельным, хоть и лимитрофным* (общее название демократических государств, образовавшихся на западных окраинах бывшей Российской империи после 1917 года*) государством.
<< тетрадь 5, глава 36 >> |
Reproduction of this site or any of its parts is possibly only with
heirs' permission.
Conditions for reprint permission >>
©2003-2024. E. A. Kersnovskaya. Heirs (I. M. Chapkovsky).
Letter >>
п»ї |